Он пришлет ему нечто вроде торжественной арзамасской песни: «Венчанье Шутовскова».
Он только и жил теперь этими краткими встречами, посещениями.
Прошлым летом забрел в лицей и спросил Пушкина отставной поручик, Батюшков, и этой встречи Александр еще не позабыл. Отставной поручик был мал ростом – махонький, как сказал Фома. Тихим голосом он сказал Александру, что зашел поблагодарить его за послание. На нем была бедная одежда: серая военная куртка, картуз. Он грустно и рассеянно смотрел темно-серыми глазами на Александра и ничем не напоминал ленивца, мудреца, любовника, которым был в стихах, больше всего понравившихся. Александр напечатал послание именно этому ленивцу:
Философ резвый и пиит,
Парнасский счастливый ленивец…
Поэт теперь все реже появлялся в журналах. Александр в послании писал ему об этом:
Ужель и ты, мечтатель юный,
Расстался с Фебом наконец?
Теперь он пожалел об этом. Задумчивый, рассеянный, Батюшков, казалось, заблудился здесь, в Царском Селе, и было непонятно, как он доберется до дому. Стихи о московском пожаре припомнились Александру:
Лишь угли, прах и камней горы…
Лишь нищих бледные полки
Везде мои встречали взоры!..
Тихим голосом он сказал о дворцовом строении и пороках в размере достроенного флигеля. Потом сразу – спросил Александра: зачем он назвал его в послании российским Парни?
Он когда-то писал обо всем этом, но больше никогда не станет.
«Воспоминания в Царском Селе», которые Александр читал на экзамене перед Державиным, было, по его мнению, лучшим его стихотворением. Почему не попробует он написать поэму обо всех этих важных делах, о подвигах? Довольно ведь написано посланий.
Нет, он не был похож ни на эпикурейца, ни на мечтателя.
Александр ответил ему, слегка уязвленный, что он пишет поэму, но только шуточную, сказочную – в самом болтливом роде: о Бове. Бова это герой, а в сказке действуют еще хитрый король и даже тень его слабоумного отца.
Батюшков тихо сказал, что и сам думал о такой сказке, и вдруг попросил Александра:
– Отдайте мне Бову.
Он улыбнулся и сразу стал похож на свои старые стихи о лени, о роскошных мудрецах. Потом он пригорюнился, пожал ему руку и ушел не оглядываясь, маленький, сухонький, прямой.
Александр долго потом бродил по лицейским коридорам, переходам и не находил себе места. Потом он тряхнул головой и опомнился.
Когда Дельвиг спросил его, о чем говорил с ним Батюшков, Пушкин ему не захотел рассказывать. А Дельвиг спросил потом еще как-то, понравилось ли послание. Но Пушкин ответил:
– Suum cuique – будь каждый при своем.
Он не хотел больше думать об этом.
Вечером он стал читать все, что написал за год. Многие строки показались ему вдруг лишними, и он их зачеркнул.
Потом Жуковский подарил ему книгу своих стихов.
Жуковский был высок ростом, длинные волосы падали на лоб, он был смешлив и говорлив. Батюшков, казалось, не замечал людей, а только здания и размеры их; Жуковский, осмотревшись, тотчас сказал о директоре, что он похож на кота. И в самом деле он был похож на кота – плавного, сытого и поэтому доброго.
Теперь Карамзин, Вяземский и дядя Василий Львович по пути в Москву остановились у него. Карамзин собирался на лето в Царское Село – уже до них дошли слухи, что великий историк будет царским советником. Вот как легко и просто шло просвещение, чего оно достигло!
Арзамасец-дядя был теперь, видимо, на верху славы – он был самым старым арзамасцем, все должны были помнить его бои с «Беседой» и с отверженными вкусом халдеями. Александр был в упоении, провожая их в Китайскую Деревню, в которой предложили жить летом Карамзину. Правда, самые домики – старая и незаконченная дворцовая затея – были сыры и более похожи на необитаемые беседки, чем на человеческое жилье. Карамзин, хмурясь, осматривал их. Потолки были низкие, домики тесные; он выбрал один, попросторнее – для семьи своей, другой, соединенный крытым переходом, для кабинета, третий для кухни и людей. Александру показалось, что он вздохнул. Он удивился бы, если бы ему сказали, что он всем им нужен, нужнее даже, чем они ему.
Карамзин был в тревоге и грусти. Он приехал в Петербург из Москвы, которая отстроилась с такою быстротою, что чужой глаз мог и не приметить следов великого пожара, Москвы, где все почитали его. Труды двенадцати лет его жизни, большие и важные, подходили к концу. «История государства Российского» была почти вся написана – восемь томов. Нужно было их печатать, а для этого – разрешение государя и деньги. Он написал предисловие, красноречивое и сколько мог пламенное. Он со страхом собирался в Петербург: Екатерина Павловна – свыше естества обожаемая монархом сестра – на письмо не ответила. Вдруг – ничего не решится? Он приготовился скрепя сердце к случайностям, к терпению унижения. Действительность превзошла его ожидания. Шесть недель протомился он в Петербурге – страстную пятидесятницу – и монарх ничем не обнаружил желания принять его. Петербургские рассеянности его истомили, он исхудал. Только арзамасцы, молодые, умные, были приятны при встречах. Негодование их на недостойную игру с великим мужем, которую кто-то уподобил игре кошки с мышью, он принимал с грустным удовлетворением. Между тем пришлось ему покланяться. Был он – смешно сказать – в гостях у самых больших своих литературных неприятелей – хмурых старцев «Беседы» и не получил одобрения. Ездил бить челом к гофмейстеру и обер-гофмейстеру, просил о приеме – ответ был холоден.
Наконец согласен был уж ехать на поклон к Аракчееву, государеву другу и фавориту, но не мог себя осилить и воздержался. Друг Аракчеева, генерал, рассказывал, что государь, услышав о шестидесяти тысячах, которые будет стоить издание «Истории», сказал якобы: какой вздор! дам ли я такую сумму? Обедал, наконец, с личностью презренной – секретарем Пукаловым, жена которого была в наложницах у Аракчеева. Наконец, скрепя сердце и только что не стеня, поехал на поклон к Аракчееву – и вскоре был принят царем. Хотел прочесть предисловие, два раза начинал, не мог. Отпущено шестьдесят тысяч на печатание «Истории» и дано позволение жить – если он хочет – в Царском Селе.