Пушкин. Кюхля - Страница 170


К оглавлению

170

А теперь убрал Голицына, сластолюбца, хитрого мужеложца. А что было дьяволовой красы у Анны!

Золотые статуи из Италии, древние – целая комната! У него. Он расплавит. Анна смотрела, чтобы дядья не встряли.

А сегодня Фотий добрался наконец в Царское Село. Вот где грех в цене, вот где гуляет! Анна устроила это свидание. Там происходили события, которые только он, Фотий, полномочен решать. Император Павел, убитый, не давал покоя. Фотий для высокого места припас клад – он травил рану у себя на груди. Разжигал ее. И теперь в любую минуту перед кесарем он, Фотий, явит видение – распахнет грудь и овладеет. Он завоюет!

Он спал теперь в гробу. Анна сделала этот гроб мягким, теплым. Он рано встал. Сегодня он ликовал. Завтра – завтра овладеет Юрьевецкий монастырь – кем? чем? – Россией. Вот оно, время! Пляши!

Он взял притихшую Анну под руку и, как всегда теперь, стал напевать, петь, мотаясь из стороны в сторону над графиней Анной Алексеевной Орловой-Чесменской.

– Анно! Дево! Анно! Дево!

И стал тонким голосом все петь, все напевать, в восторге перед тем, что предстоит, – раскачиваясь, обняв ее, чтоб было поудобнее:

– О Анно! О дево!

Но тут Аннушка – так он зывал ее, когда бывал счастлив, – тут Аннушка, столь бережливая, когда нужно было предоставить духовному отцу все богатства, что она делала расписками, приказами казне, тут Аннушка положила ему в руку листок.

И, напевая, блаженствуя:

– Дево! Анно! – Фотий взглянул боком в листок.

Он пел и качался. Листок был мирской.

Он пел и качался, но сразу увидел, что то были вирши.

Благочестивая жена!

Подносят пииты ей вирши. Аникита, в мире князь Шихматов, Сергей – это он, он воспевает и тешится.

– Анно! Дево!

Он плясал, взяв за ручку деву Анну, все качаясь, и вдруг явственно прочел:


Благочестивая жена!
Душою Богу предана,
А грешной плотию
Архимандриту Фотию!

И, не в силах прервать свой пляс, который явно был боговдохновенный, тонким голосом все так же пропел об этом листке (о его происхождении, об авторе):

– Сатано!

И, все еще качаясь, продолжал петь и пропел о пиите, который это сделал, пропел приказание:

– В Со-лов-ки!

24

Настиг!

Он настиг эту пару – и где! – в своем жилище, в его собственном – увы! – столь скромном директорском доме, где он жил как хранитель этого места, этих лицейских! Ведь он, создатель лицея, заботившийся и добивающийся родства со всеми, он, пришедший сюда как в собрание ждущих попечения, он, и только он, своими трудами добился этого! И какой скромностью он отвечал им всем. Когда Корф сказал, что эта мраморная доска, которую он сам поставил – Genio loci*, – есть признание его заслуг, разве он не шикнул на него! Genio loci он воздвиг в честь императора – и даже не он, а лицей! Как бы то ни было, трудами он снискал.

Несчастье, как всегда, бродит там, где есть чужие! Словом, он настиг эту пару. В бесстыдном положении! Ему поручена эта молодость, он надзирает, печется и просит об одном – не мешать! Но этот Пушкин, который нападает, который всех совратил! Он тотчас же все привел в порядок и выяснил. Вдова Мария Смит уезжает. Вещи уложены. Фоме сказано, чтоб отвез. Сегодня же! Сейчас же! Ее уже отвезли. Он соблюдает, или, вернее, блюдет, память ее мужа. Не в этом дело! Он не знал этого мужа! Он просто повесил здесь паспарту, чтобы вдова помнила и соблюдала. И он настиг их. Ни слова об этом. Он, он сам его покрывает! Сам никому не рассказывает. Ибо – стыдно! У него будет о нем разговор. Там, где нужно.

Он сразу не хотел действовать. Он отложил на день. Как напрасно! Словом, кратко, случилось такое: директор Энгельгардт, действительный genius loci, настиг Пушкина с молодою вдовой. Тотчас распорядившись об отъезде вдовы, он решил на день – один день отложить дело о Пушкине. И тихо сказал полицейскому:

– Чтобы он, чтобы его – чтобы здесь не было его духу!

И этого духу более не было бы. Но в тот же день приезжает к нему старик Нелединский-Мелецкий и привозит от императрицы (старой) часы с надписью. Он, Егор Энгельгардт, рад и тому, что не изгнал молодчика на день раньше. Вот судьба! Он только сохранил в общем журнале отметку, которую сделал о Пушкине: «И ум и сердце его пусты». Пушкин, конечно, ликует, но сдержался, и когда все написали ему в альбом, написал и он – короче всех, но прилично: в лицее не было неблагодарных. Прилично. И вместе, как всегда, уклончиво. О нем ни слова. И директор так беззлобен, что по-настоящему огорчился бессердечностью Пушкина. Получив эти часы, он не умилился. Ни слова не сказал, хотя, конечно, и был доволен. С ним осторожнее! Его утешенье – другие. Корф говорил о нем: у него пустота, холод во всем и только две страсти – женщины и стихи.

Многого не мог предугадать Энгельгардт.

Сказать, что дадут часы – императорский подарок! Кому? Пушкину. Не угодно ли? Холод и пустота в этом человеке. Вот и все. Корф, который сердечен, сказал ему, что он о Пушкине думает. Корф умен, много работает умишком и делает успехи. И формула Корфа о Пушкине: холод, пустота. И только две страсти: женщины и стихи. Каково! Корф – лицейский умник. Корф прав. О вдове ни слова. Она отбыла.

Но кто бы мог подумать, что его стихи – это сила! Насмешник, остроумец, бог знает у кого учился из французов. Вольтер был давно. Бог с ним. Но знает ли он литературу? Поверхность. Немецкой литературы и не касался. Он хотел дать им в лицее общительность и светскость. И какая дьявольская насмешка!

А теперь – директор должен был и это униженье пережить – он получил часы. Бог с ним. Хоть не ему, так лицею все же приятно. Но он их не бережет. Вчера потерял. И он, старик Энгельгардт, должен еще об этом заботиться.

170