Пушкин. Кюхля - Страница 178


К оглавлению

178

Князь Голицын прочел еще раз пасквиль. Это было писано бесом в самом кромешном штиле:


Напирайте, Бога ради,
На него со всех сторон.

К кому взывает сей Пушкин? К толпе босоногих, безыменной? Бди, канцелярия! Бди, фон Фок! И, наконец, страшный по явности конец:


Не попробовать ли сзади?
Там всего слабее он!

Князь невольно взялся двумя пальцами за застежку мундира и стал грудью вперед. Он не был бы Голицыным, если б не решил вопроса тотчас. Куда такого послать, как быть? Голубчик острит. С таким нужна острота, его, голицынская. Голубчик пишет в духе вольной черни? Он улыбнулся. Голицын принимал вызов. Он согласен. Будет тебе, Пушкин, вольность. Ты вольность возлюбил – получай ее!

Где возмущение? Где теперь сей дух? Где вольность?

Дух был в Испании. Там чернь восстала против законной власти – испанцы против австрийского короля, который явился ими править.

Завтра стало известно, что Пушкина высылают в Испанию!

Князь потирал руки.

Из страны, где идет пальба и резня – король против чужеземного народа, а вернее, народ против чужеземного короля, – из такого путешествия не возвращаются. Не вернется умник! Урок царям? – Урок поэтам!

И назавтра к Пушкину явились мальчики-студенты и все рассказали. Пушкин увидел эти мальчишеские пылающие лица, пожал руки, ему протянутые, и вдруг засмеялся, негромко и весело, хрипло.

– Испанцы победят, – сказал он, – и я вернусь с праздником. Голицын в дураках!


Не попробовать ли сзади?
Там всего слабее он!

Кто были эти мальчики? Под секретом, шипя и брызгаясь, назвались точно: воспитанники Благородного пансиона Педагогического института. Лучше всех лазают через забор. Поэтому здесь. Сейчас уйдут.

Откуда узнали голицынские секреты? Бог весть.

У него была защита. В Благородном пансионе преподавал и учительствовал Кюхля. Мальчики почитали его как Бога.

35

Однажды за ним пришел квартальный и повел его. Пушкин был удивлен простотой события. Квартальный привел его в главное полицейское управление и сдал начальнику всей полиции – самому Лаврову.

Впрочем, все это было не так просто. Это был первый шаг. Пушкина, собственно, должен был вызвать в Особую канцелярию фон Фок. Сам фон Фок. Этот немец был не прост. Вызвал Грибоедова, и тот, вернувшись домой, стал жечь все им написанное когда-либо. К вечеру у Грибоедова стало жарко. Печь накалилась. Лавров был просто полицией. Дело было слишком ясно для фон Фока.

Лавров заставил ждать Пушкина всего три часа. Пушкин ходил по полицейскому залу, подошел к окну, но окно было завешено. Наконец Лавров вышел. Он посмотрел на Пушкина и пожал плечами.

– Невелик ростом, – сказал он негромко, удивленный.

Пушкин сдержался.

Лавров был прост – вот что было удивительно. Не чинясь, он показал на большой пузатый шкап и сказал:

– Это все ваше, за нумером.

Шкап был заполнен пушкинскими эпиграммами и доносами на него.

Выходило, что полиция давно была занята им. Лавров наконец объяснил, для чего здесь Пушкин.

В полицию его привели, потому что никто лучше не знал ни того, что говорилось недозволенного, ни тех, кто это говорил.

– Вот вы нам и станете докладывать, – сказал Лавров.

Пушкин засмеялся. Каков умник! Далеко до него Голицыну. Пусть поучится.

Тут оставил его Лавров, для размышлений.

Он был заперт.

Пушкин сидел в полицейском управлении уже долго и вдруг загрустил. Он ничего не боялся. Полицейского – Лаврова – меньше всего.

И все же!

А когда вернулся к себе, уже темнело.

Лавров был тем известен, что признавал полицейскую старину, задумчиво смотрел на свой кулак, поросший волосом, и на арестованного. И арестант этот взгляд понимал. У него были свои привычки. Было особое полицейское уважение к знаменитым ворам и крупным убийцам. Пушкина он счел преступником крупным, но не пойманным. Тем лучше. Пусть подумает. Время есть.

36

Казалось бы, изменницы, основою всей жизни которых была измена, должны были быть самыми пылкими в самой измене, самой страсти, должны быть бешены, неукротимы, без устали предаваться любви.

Ничуть не бывало. Холодны, умеренны. Странная это была умеренность. Любовь была их делом, а интересоваться делом было скучно, неуместно. Они придавали себе цену, относясь небрежно, поверхностно к объятиям, страсти их не согревали.

Они были расчетливы и очень самолюбивы. Ревность их была холодна – торговая ревность, – а самолюбие бешеное.

Однажды он попал к такой, которая знала стихи, читала последние журналы, вообще была образованна. Она была модница.

– Теперь Вольтера никто не читает, кому он нужен?

Пушкин прислушался.

– А кто нужен? – спросил он.

– Бассомпьер, – сказала модница.

Был и такой. Она и его читала. В объятиях она зевнула. Между делом дважды выбросила высоко ножку и сказала равнодушно:

– А теперь опять.

Равнодушье было удивительное.

Он спросил ее имя. Имя было нерусское, нарочитое: Ольга Масон. Все заблужденья с ней были нарочиты, порок невесел. И Олинька Масон, и Лиза Штейнгель прибыли с разумной целью. Из недалеких мест, которыми бредили романтики, они приезжали не для страсти – ибо страсть крепка, – а для пользы вещественной. Ревнивые тетки со строгостью их сопровождали. Они умели быть незаметными. Они не мешали. Потом росли пуховики, прибавлялись вещи. И они уезжали для семейного счастья, оставляя скуку и неосторожное раскаяние. Бедность охраняла от гибели. Все же, когда Пушкин брел раз в надежде на ночной приют и вдруг карман его оказался пуст, он вспомнил солдатскую песенку о бедном солдате: «Солдат бедный человек», до конца почувствовал бедность и забормотал:

178