– Люблю тебя, как брата, Кюхля, но, когда меня не станет, вспомни мое слово: ни друга, ни подруги не знать тебе вовек. У тебя тяжелый характер.
Вильгельм вдруг повернулся и побежал прочь от Пушкина. Тот растерялся, поглядел ему вслед и пожал плечами.
Больше к гусарам Кюхля не ходил.
Последний месяц перед окончанием Лицея все чувствовали себя уже по-иному, жили на месяц вперед; появилась даже некоторая отчужденность. Князь Горчаков был изысканно обходителен со своими товарищами, его легкая прыгающая походка стала еще развязнее, он уже воображал себя в великосветской гостиной и, прищурясь, сыпал бонмо, репетируя свое появление в свете. Пушкин ходил встревоженный, Корф был деловит, и только обезьянка Яковлев был все тот же, паясничал и пел романсы.
В саду вечером разговаривали о будущем – о карьере.
– Ты, Лисичка, куда собираешься после окончания? – спросил покровительственно Корф. Корф все это время вертелся около Горчакова и перенял у него снисходительный тон.
– В Департамент народного просвещения, – пискнул Комовский. – Мне обещано место столоначальника.
– А я в юстицию, – сказал Корф. – В юстиции карьера легче всего.
– Особенно если польстить где надо, – сказал Яковлев.
Горчаков молчал. Все в Лицее знали, что он идет по иностранным делам. Связи у Горчакова были высокие.
– Эх вы, столоначальники, – сказал быстро Пушкин. – Я в гусары пойду. Охота за столом сидеть. А вот Илличевский, верно, по финансовой части пойдет.
Все захохотали. Илличевский был скуп. Он ответил обиженным голосом:
– Не всем же гусарами быть. Кой-кому придется и потрудиться.
Молчали только Пущин и Кюхля.
– А куда же ты, Пущин? – спросил Корф, все так же покровительственно.
– В квартальные надзиратели, – сказал Пущин спокойно.
Лицеисты засмеялись.
– Нет, серьезно, – приставал Корф, – ты куда определиться думаешь?
– Я и говорю серьезно, – ответил Пущин, – я иду в квартальные надзиратели.
Все засмеялись. Вильгельм с недоумением смотрел на Пущина.
– Всякая должность в государстве, – медленно сказал Пущин и обвел всех глазами, – должна быть почтенна. Нет ни одной презренной должности. Нужно своим примером показать, что не в чинах и не в деньгах дело.
Корф растерянно смотрел на Пущина, ничего не понимая, но Горчаков, прищурясь, сказал ему по-французски:
– Но, значит, и должность лакея почтенна, и, однако же, вы не захотели бы быть лакеем.
– Есть разные лакеи, – сухо ответил Пущин. – Лакеем царским почему-то не почитается быть обидным.
Горчаков усмехнулся, но промолчал.
– А вы? – обернулся он к Вильгельму несколько иронически. – Вы куда собираетесь?
Вильгельм посмотрел растерянно на Горчакова, Пушкина, Комовского и пожал плечами:
– Не знаю.
8 июня 1817 года. Ночь. Никому не спится. Завтра прощание с Лицеем, с товарищами, а там, а там… Никто не знает, что там.
За стенами Лицея какой-то темный воздух, тонкая розовая заря горит, звуки, что-то сладкое и страшное, мелькает женское лицо.
Кюхля не спит, как все, он сидит один. Сердце его бьется. Глаза сухи. Неясный страх тревожит его воображение.
Стук в дверь. Входит Пушкин. Он не смеется, как всегда. Глаза его почему-то полузакрыты.
– Я тебе на память написал, Вильгельм, – говорит он тихо. – «Разлуку». – Голос его тоже другой, глуховат и дрожит.
– Прочти, Александр, – оборачивается к нему Кюхля и смотрит на него с непонятной тоской.
Александр читает тихо и медленно:
В последний раз, в сени уединенья,
Моим стихам внимает наш пенат.
Лицейской жизни милый брат,
Делю с тобой последние мгновенья.
Прошли лета соединенья;
Разорван он, наш верный круг.
Прости! Хранимый небом,
Не разлучайся, милый друг,
С свободою и Фебом!
Узнай любовь, неведомую мне,
Любовь надежд, восторгов, упоенья:
И дни твои полетом сновиденья
Да пролетят в счастливой тишине!
Прости! Где б ни был я: в огне ли смертной битвы,
При мирных ли брегах родимого ручья,
Святому братству верен я.
И пусть (услышит ли судьба мои молитвы?),
Пусть будут счастливы все, все твои друзья!
Он кончил; Кюхля закрыл глаза. Он заплакал, потом порывисто вскочил, прижал к груди Пушкина, который был ниже его на две головы, – и так они стояли с минуту, ничего не говоря, растерянные.
Кончился Лицей.
«Добрый директор», Егор Антонович Энгельгардт, писал о Кюхле в письме к Есакову:
«Кюхельбекер живет как сыр в масле; он преподает русскую словесность в меньших классах вновь учрежденного благородного пансиона при Педагогическом институте и читает восьмилетним детям свои гекзаметры; притом исправляет он должность гувернера; притом воспитывает он Мишу Глинку (лентяй, но очень способный к музыке мальчик) и еще двух других; притом читает он французскую газету «Conservateur Impartial»; притом присутствует очень прилежно в Обществе любителей словесности и при всем этом еще в каждом почти номере «Сына отечества» срабатывает целую кучу гекзаметров. Кто бы подумал, когда он у нас в пруде тонул, что его на все это станет».
Тетка Брейткопф была тоже довольна. Когда длинный Вилли приезжал к ней в Екатерининский институт вечерком, с литературного собрания, тетка смотрела на него с удовольствием и накладывала в кофе столько сливок, что рассеянный Вилли давился.
В самом деле, кто бы мог думать, что у Вилли окажутся такие способности, что мальчик будет в первых рядах, печататься, несмотря на свои Dummheiten, в лучших журналах и вести дружбу с Жуковским и еще там разными литературными лицами, которые, однако, иногда имеют значение!